Глухая неприязнь, разделяющая дома Эронсов и Бёрков, глубже оврага, через который дети прыгают на канате, привязанном к ветке старой яблони. Бёрки интеллигентны, умны, воспитанны и наделены хорошим вкусом, и Джесс, поначалу ревновавший Лесли к родителям, потом с детской беспощадностью думает: вот было бы хорошо, если бы моя мать сочиняла истории, вместо того чтобы пялиться в телевизор! Но кто читает истории миссис Бёрк? Кэтрин Патерсон не уточняет, что это за истории, но мне почему-то кажется, что это женские романы, в которых находят отдохновение женщины вроде Джессиной мамы и подростки вроде его сестёр — не столь загнанные унылой жизнью, но так же тяготящиеся ею. И так совершается круговорот иллюзий в природе. Взрослым их возраст и быт не менее досаден, чем детям, но взрослые слишком горды, чтобы на канате перемахнуть через овраг и открыть Теравифию.
Вера в повести Кэтрин Патерсон занимает то же самое место, что и в жизни среднего россиянина, украинца и, рискну предположить, американца. Она функциональна, и первая её функция — культурный фон. Глядя на бурный поток дождевой воды, Джесс вспоминает о поглотивших войско фараона волнах Красного Моря по той же причине, по которой наш школьник вспомнил бы о старике и золотой рыбке, — когда-то читал. Мэй Белл просит брата и Лесли перекреститься, давая клятву, точно так же, как Гаврик — Петю: "Перехрестись на церкву... А теперь ешь землю, что не скажешь", — гарантом клятвы выступает даже не вера, а ритуал. Ссора со священником — достаточный повод, чтобы появляться на службе раз в год, на Пасху, и показывать новые платья. Реальность повседневной веры, о которой пишет Св. Эскрива, — личного общения с Богом, личного служения — бесконечно далека.
Но она проглядывает через всё ту же дверь, через ворота в Теравифию. Именно там дети впервые открывают для себя чувство — пока ещё смутное чувство — священного.
"Лесли глубоко вдохнула.
— Это необычное место, — прошептала она. — Даже правители Теравифии приходят сюда только в великом горе или великой радости. Мы будем бороться за то, чтобы оно осталось священным. Нехорошо тревожить Духов".
Поистине, Дух дышит, где хочет — смирение Божие удивительней, чем Его милосердие: когда мы закрываем парадную дверь, Он не гнушается форточкой, которую дети приоткрыли, чтобы впустить немного свежего воздуха. Сосновый лесок Теравифии сделался алтарем неведомому Богу — осталось лишь дождаться Апостола, который растолковал бы, Кого именно дети здесь, не зная, почтили.
Но "официальная" церковь, вопреки ожиданиям, не становится таким Апостолом. Это, если хотите, ещё один перевалочный пункт круговорота иллюзий в природе: на Рождество дарить подарки, которые не радуют, на Пасху — слушать благовестие, которое давно уже перестало восприниматься как таковое — почти всеми, кроме "профана", по юности лет слушающего не "проповедь", а волшебную сказку.
" — Про Иисуса так интересно!
— Это почему?
— Они его хотят убить, а Он им ничего не сделал, — она немного смутилась. — Такая прекрасная история... как про Линкольна, или Сократа... или про Аслана.
— Она не прекрасная, — вмешалась Мэй Белл. — Она ужасная. Гвозди в руки вбили, это ж подумать!
— Мэй Белл права, — сказал Джесс, спускаясь в самую глубь своей души. — Иисус умер, потому что мы очень грешные".
Я много цитирую — это не потому, что своих мыслей у меня нет, а потому, что люблю подкреплять аргументы авторитетами. "Евангелия заключают в себе волшебную историю, либо нечто более широкое, — то, что содержит в себе сущность всех волшебных историй. В Евангелиях много чудес — особым образом художественных, прекрасных и трогательных; "мифических" — в своём совершенном, самодостаточном значении; и среди всех этих чудес — величайшая и наиболее полная из мыслимых евкатастроф . Но эта история вступила в Историю и в Первичный мир. Желание и чаяние под-создания, соучастия в творении возвысились до исполнения в подлинном творении. Рождество Христово — это евкатастрофа человеческой истории. Воскресение — это евкатастрофа истории Воплощения", — Дж. Р. Р. Толкиен, "О волшебных сказках". Когда критики говорят, что Евангелие — сказка, не нужно им с ходу возражать: это и вправду сказка, и её историчность не делает её менее сказочной. Люди, для которых вера и церковность стали привычным антуражем, теряют это ощущение "евкатастрофы", "радость внезапного, доброго "поворота" событий". За велемудрыми разговорами о "юридической" и "органической" теориях Искупления как-то теряется то, что так ясно и просто выразила Лесли Бёрк: "Они Его хотят убить, а Он им ничего не сделал. Такая прекрасная история... как про Линкольна, или Сократа... или про Аслана". У другой очень маленькой девочки при виде Распятия вырвалось: "Бога надо спасать!". Здесь больше правды, потому что здесь больше чувства, чем в десяти иных богословских трактатах. Вряд ли Лесли Бёрк смогла бы объяснить, почему это прекрасно — Одиночка, восставший против всей неправды мира, распятый, умерший. Но она знает главное: это прекрасно. И её слова заставляют Джесса "спуститься в самую глубь своей души" и найти там другую правду: "Иисус умер, потому что мы очень грешные". Та же маленькая девочка, которая хотела спасти Бога, однажды воскликнула в отчаянии: "Мама, ну ПОЧЕМУ я не могу быть хорошей девочкой?".
Примечательно также то, что герои по дороге с Пасхальной службы не говорят о Воскресении. Как это ни парадоксально, Лесли воспринимает в качестве "евкатастрофы" — катастрофу, собственно Распятие, а прекрасным ей кажется именно тот факт, что "Он им ничего не сделал", именно совершенной чистотой Агнца восхищается неверующая девочка. Если даже она считает Его образ выдуманным, то в её глазах это лучшая выдумка всех времен и народов, и "портить" впечатление вульгарным "хэппи-эндом" ей не хочется. "Тебе надо в это верить, и тебе это не нравится. Мне не надо, и мне это кажется прекрасным". Так, в свободе, и открывается истина. Перестав воспринимать Евангелие как культурный фон и повод к параду тщеславия, мы вдруг обнаруживаем, что оно — даже в самой печальной своей части — похоже на волшебную сказку. "Это — история высочайшего совершенства, и она истинна. Искусство было удостоверено. Бог есть Господь: ангелов и людей — и эльфов. Легенда и История встретились и соединились" (Дж. Р. Р. Толкиен). Неспроста, ой, неспроста российский толкиенский фэндом отличается большим количеством обращений! Мы тут тёртые воробьи, с детства кормленные рублеными пионерами-героями, оциникованные (от слова "циник") по саму маковку, и нас на религиозной мякине не проведёшь, — думали мы, берясь за "Сильмариллион" после "Властелина колец". А хитрый Профессор ровно посерёдке книги вонзает светлый клинок легенды о Берене и Лютиэн, и мы как миленькие льём слезы над эльфийским королем Финродом Фелагундом, отдавшим бессмертную жизнь за смертного человека. А потом открываем Евангелие — ой! Да это же... Это же...